
Глаза в глаза вперив, безмолвны,
Исполнены святой тоски,
Они как будто слышат волны
Иной, торжественной реки...
- Это о сфинксах. Чье это, помните? - спросила она, прочитав стихи, которые я потом безуспешно искал в сборниках.
- Блока? - спросил я наугад.
- Почти... Брюсова, - поправила она и продолжала рассказывать о мокрых желтых листьях, которые приклеиваются к статуям в парках, и голубях, которые сидят на вытянутой руке и на гриве коня Медного всадника.
- Как на нашем Юрии Долгоруком, - вспомнил я.
Рассказывая, Арина увлеклась, оживилась, доверительно наклонилась ко мне через столик и я ощутил легкий запах ее духов и увидел на правой щеке чуть ниже глаза маленький, видно еще детский шрамик. В этом шрамике, подчеркивающем широкие скулы и близорукие, чуть раскосые глаза, было что-то мальчишеское, боевое. Как я потом узнал, и происхождение шрама тоже было мальчишеским, почти дуэльным: учась в каком-то там классе, она играла на даче в мушкетеров и один из гвардейцев кардинала, разгорячась, рубанул ее по лицу шпагой с торчащим из нее гвоздем.
Арина перестала рассказывать лишь тогда, когда, взмахнув рукой, опрокинула бокал с шампанским.
- Ну вот! - сказала она виновато. - Этим все и должно было закончиться. Я слишком много болтала, и вот, как обычно, наказана. Вы не устали от меня?
Я заверил ее, что не устал и готов слушать и дальше, но что-то уже изменилось. Она вдруг стала молчалива и стала ковырять вилкой в тарелке, односложно отвечая на вопросы. Тогда я тоже замолчал, пережидая. Я давно заметил, что хорошее спокойное без напряжения молчание зачастую совершает больше, чем несколько часов пустой болтовни.
